| ||||||||
|
О проекте Правила публикации Об авторском праве Сотрудничество О сайте | Валерий Родос. Леночка Черткова ДВОРЕЦ ЗРЕЛИЩ В два раза больше самого большого стадиона. В три. В длину в два, а в ширину в три. Перемножаем: по площади не меннее чем в шесть раз. А похоже, что в десять. Если наслюнявить палец и установить его точно в центре поля, а потом осторожненько, чтобы не отскочило, потянуть неопределённо высоко вверх, то (конечно только мысленно, в проекте, в мечте, в лучшем случае на экране компьютера) появится высоченное до величественности, неожиданно трёхглавое (хотя помнится наслюнявленный палец был именно один) здание, увенчанное сияющим шпилем. С семидесятого ряда трибун, мяча уже не видно, со сто шестидесятого из поля зрения пропадают игроки, с двухсот пятидесятого теряется за горизонтом само поле. Поэтому уже за пятидесятым рядом зрители по всему периметру отгорожены от зелёного газона сплошным пуленепробиваемым увеличительным стеклом с обратным эффектом. Повторы, запоминающиеся моменты, выступления музыкальных идолов, вести с фронтов и рекламные ролики высвечивались на этом же стекле, как на экране широкоформатного телевизора. А до этого, подпирающего увеличительный барьер, пятидесятого ряда, там, где всё происхдящее на поле ещё можно разглядеть собственными невооружёнными глазами, все места заняты доверенными лицами, родственниками, приближёнными и охраной. В самом замыкающем, ровно пятидесятом ряду плечом к плечу, погоном об погон туго рассажены даровитые полковники. Дворец полон. Едва можно различить проплешины пустых мест. Непрерывно входящие в тысячи ворот миллионы новых болельщиков, зрителей, слушателей курсов повышения квалификации, аспирантов, ассистентов, визитёров, туристов, случайных пассажиров и сопровождающих лиц неприметно растворяются в общей массе уже сидящих. На экране среди других жизненноважных сообщений уже высвечена информация: Д О С Т И Г Н У Т А К О Н Т И Н У А Л Ь Н А Я П Л О Т Н О С Т Ь Между любыми двумя счастливыми обладателями входных билетов можно свободно разместить третьего. А это значит, что и четвёртого, и пятого со всей его семьёй и соседями, начиная с одноклассников. Сапёров подвозят по канатной дороге. Непрерывно по воздуху мягко подплывают сетчатые, крупноячеечные, как арестантские вагоны Столыпина, кабинки с двумя скамейками лицом друг к другу по три чело-века на каждой. Сапёры споро выскакивают из кабинок, срывают с себя униформу и рассасываются среди несметных толп присутствующих. Замёрзших в кабинках, а таких едва ли не по два в каждой кабинке, дюжие таможенники безжалостного выбрасывают, переваливая через борт. БУНКЕР Я сижу в специльно отведенном месте. Все мы там сидим. Строго через поле напротив правительственной трибуны. Но неско-лько пониже. То ли ямина в трибуне, то ли специально приготовленное углубление для особо почётных гостей. Бункер. Видно не плохо. Осматриваюсь. Озадачили меня одинаковые одежды моих соседей с шестизначными номерами на верхних карманах полосатых пиджаков. Да, кстати (вовсе не кстати) и на мне такая же по-лосатая униформа с чужого, расстрелянного плеча. Но главное не ясно, где дверь куда выходить. Я очень люблю знать, где выход. Ничто в мире не интересует меня так, как дверь куда можно выйти. Вплоть до себяубийства. Я люблю уходить раньше, чем начнут выгонять. Это мой жизненный принцип. В ресторанах я сажусь лицом к выходу. Не жду никого, но чтобы не потерять из виду, когда стрелять начнут. Это только в блатных песнях, зэки к окну тянутся. Высовывают нататуированные руки сквозь решётки к свободе, к свету. И на руках ещё наручники по ту свободную сторону решёток наколоты. Чтобы невозможно стало ширинку расстегнуть и отбиться от насильников сзади. В настоящих, не нарисованных тюрьмах, окна высоко под потолком, как зенитки в не-бо стреляют. Там и решётки двойные, и стёкла матом каторжан покрыты, света божьего не видно. Я и в камере целый день вовсе не в окно, а только в дверь пялился. Когда там кормушка откроется и жрать просунут. И тут, на необъятном поле, я безнадёжно высматривал дверь в стене. И неизвестно, где туалет. Мне пока не нужно, но когда будет нужно, то уже будет поздно. И от того, что я не видел этого места с условным знаком шахматной рокировки на двери, быстро-быстро становилось всё более нужно. До необходимости. ПРЕЛЮДИЯ И тут все встали. Прямо напротив нас на правительственной трибуне, на огороженной колючей проволокой смотровой площадке Эмпайр Стейтс Билдинга произошло броуновское шевеление персонажей истории. Там и так было полно народу: дамы в бальном заголении, мужчины в расшитых золотом фраках, парадных кафтанах, праздничных халатах и обмедаленных мундирах. Но они так быстро перемещались, что я не успевал распознать их и даже мысленно расставить в алфавитном порядке. Шум окреп и устремился в определённом направлении, когда над несметной толпой сановников, сенаторов, чиновников, министров, фаворитов, вельмож и проходимцев головами вверх, но за ноги были вздыблены удачно увеличенные декораторами две фигуры. Один был узнаваем по лозунгам, транспарантам первым страницам таблоидов и анонсам. Чего бы люди сюда такими стадами понабивались без него? ИССИДОР ФЁДОРОВИЧ ДРЫГА Человек тысячелетия. Счастье жить в одно время с ним! Жаль, что это счастье не выпало на долю моих современников. Он учился в университет на два курса старше меня. На другом факультете и в другом городе, поэтому знаком я с ним весьма приблизительно. Невысокого роста, симмет-ричный, аккуратно причёсанный человек. Подбородок маленький, но тупенький и направлен назад. Последний раз я смотрел справочник по физиономистике лет сорок назад, но думаю там эта черта как-то разотмечена. Отдельно надо сказать об особенностях его ума и общего нрава. Тут Иссидор Фёдорович (в детстве: ‘Ися’, ‘Ися-Кися’, студентом: ‘Иса’, ‘Сида’, ‘Сид-Кандид’, ‘Фёдрыч’, ‘Исид’, ‘Драгун’, ‘Путя’. Партийная кличка ‘Верный’) – монолит, скала, дуб. Его согруппники, пока живы были, вспоминали: что прочитал - знает, что объяснили - понял, что помнит - не забудет. Мичурин человеческих идей. Возделыватель гипотез и мечтаний. Сам он редко придумывал, заранее всё знал, но чужие идеи легко вписывались в общую картину мира, которая была уже запечетлена на вековечном материале – пористом мху извилин его мозга. Он последовательно, как в домино, не пропуская ни одной костяшки, ни даже мелкой детали своего общемирового рассчёта, переоборудовал мир в соответствии с картиной, которая от рождения уже была у него в голове, досталась ему, видимо, по наследству. Ему бы в шахматы играть. Или хоть в домино. Картина эта, намертво для всего человечества, вмонтирована в мозг Иссидора Федоровича и сама по себе, она как минимум трехмерная, панорамная. ‘Земной рай’ называ-ется. У меня не спросили. Я бы ее обозвал - ‘Мировой порядок’. Законченное, не допускающим критику произведение. Только всмотрись и увидишь отдельные детали, штрихи предварительного наброска, границы государств, мазки войн, людские фигурки, судьбы. Смыслом, а проще говоря, делом жизни, да одновременно и хобби Пути стало пере-это самое-делывание нашей жизни, приведение ее в соответствии с картиной. Он имел, а чего не имел, тем овладел все необходое для этого: широкий кругозор, удерживание в памяти, перед мысленным взором всей в целом картины. И во-вторых – наблюдательность. Чтобы замечать все соответствия и несоответствия. И отвага. Подмечено было, что живёт Иса в согласии с молитвой: ‘Надели меня, Господь, смелостью, чтобы переделать, всё, что я могу переделать, дай мне смирение, чтобы я мог вытерпеть всё то, чего нет сил исправить, и награди меня мудростью, чтобы отличить первое от второго’. По этой молитве он жил, да не совсем. Смелости, даже куража для перестройки реальности у него было в избытке. Имелась у него и терпимость, он умел долго терпеть, как хищник в засаде. А вот смирения ему Господь не отпустил ни на грамм. То, что он хотел, но не мог исправить, оставалось навечно под его неусыпным контролем. Он ведь не природу совершенствовал - только социальную жизнь. А люди, включая полководцев, вождей и президентов, стареют, дряхлеют, теряют бдительность. Тут их Фёдрыч и отлавливал по одному. Подравнивал, переставлял, подстригал, передвигал, понижал, и только в крайнем случае, непримеримом случае, закапывал. Это никогда не было для него самоцелью. Лишь только помеха, вынуждающая Дрыгу к смирению, переставала быть шлагбаумом его преобразовательной деятельности, он тут же переходил ранее неприступную границу и со смирением садовника, переделывающего старый сад на новый лад перекорчёвывал всё по модели. Раз дощечка, два дощечка и он перекраивал людскую вселенную в стройную пирамиду справедливости и порядка. ГРАНЬ ВОЗМОЖНОГО И тут как раз единственная пауза, в которой можно упоминуть то, что не интересует журналистов: чувство юмора вождя народов. Само его наличие и диапазон, амплитуда смешного, так сказать. Как всякое живое, Дрыгинский образ - умопостигаемое пространство будущего – допускает кое-какие сугубо тактические изменения, варианты, модификации, отклонения и версии вследствие исторических, например, или географических катаклизмов. И эта вольность, это допущение определяет для вождя сферу смешного, строго ограничивает ее. Для Дрыги смешно только там, где реальность граничит с возможностью, где прекращается равновозможность, где возможность либо реализуется в пространстве и времени и становится ощутимым фактом, либо тихо и безропотно переходит в мир интеллектуальных теней. Область возможного, но не обязательного, сбыточного, но не сбывшегося. Эта область и есть сфера шуток вперёд-для-всего-человечества-смотрящего. Любой пункт, положение, ситуация из этой и только этой сферы можно и даже необходимо при Исе анализировать с шутками, прибауткани, подтруниваниями и издёвками. Он и сам сдержанно, а иной раз и несдержанно остроумен и артистичен, именно когда речь заходит о неясностях будущих метаморфоз жизни человечества. Подчас Иссидор Фёдорович, не старый ещё в общем-то человек, становится изумительно милым, доступным и похожим на правду. Подшучивает над собственным акцентом, режессирует придуманные на ходу сценки и щедро одаривалет тех, кто ему удачно подыгрывает. Но иногда... И этого-то окружающие истерически боятся... Всё же не каждый раз, но достаточно часто, чтобы запомнить и устрашиться... Прямо в середине соревнования острословов с его личным участием... Иса каменел. Превращался в памятник самому себе. Вот тут-то и была-располагалась главная черта его мышления да и характера. Где-то была, проходила, невидимая-неощутимая, никем не приметная, но узнаваемая только им, грань внутри возможного. Только для него одно возможное было не просто объективно возможным, но ещё и субъективно допустимым, желанным, тем, о чём мечтается и молится. А другое, для иных, политически близоруких, столь же возможное возможное, для него было вовсе не желательно. Даже в ещё гораздо более сильной форме. Возможное-то оно возможное, но ни-ни-ни ни в коем случае не допустимое. Его только допустишь, а оно тут же в неблагодарность не только всю картину разрушит, но и тебя самого, его самого - Иссидора Фёдоровича Дрыгу, через историческую мясорубку пропустит. Моментально кончались шутки. А потом, незаметно и совсем за другое приканчивали и того, кто пошутил. Тех, которые его выдвигали, которые ему помогали, на чьих плечах он... Но ладно, не следует обобщать. Я-то хоть в яме, но жив пока... Конечно, на трибуне перед народом появился не он сам, а в пропорции один к полутора усреднённо похожий на него и исполняющий его роль актёр. Весь фанерный. О полном личном сходстве забот не было, мы же не идиоты - достаточно простой символики. Знаменитый белоснежный мундир с золотыми погонами, плавно переходящими в лампасы, грудь украшена единственной наградой - «Золотым Бронежилетом». На голове прославленная маршальская тюбетейка с высокой тульёй. А рядом с ним ЛЕНКА ЧЕРТКОВА Моя однокурсница - Леночка. (В жизни её и звали Леной, Еленой. Реальная же её фамилия - Бескова. Но для конспирации в рассказах я представляю её Чертковой). Я узнал её сразу. Она не была уродиной, но и не считалась красоткой. Средняя. Ниже среднего. Но не рядовая. Леночка запомнилась тем, что рвалась, хотела не забыться, быть и стать, состояться. Волевая была и этим определялась. Она каждодневно заставляла себя не казаться, а именно быть оригинальной, даже крутой. Пастернак о Маяковском писал, что более чем талантливым и красивым, тот был волевым. И как волевой, он просто не мог позволить себе быть менее талантливым и менее красивым. Точно как Леночка. Не могла себе позволить. Тем более другим. Подобных ей было много, да таких как она - ни одной. Ей одной это давалось. Усилия совершенно не безобразили её и без того не слишком симпатичного лица, не искажали её среднеарифметического облика. Но ещё раз: дурнушкой, просто противной она тоже не была. Только чуть-не заметно - чуть пониже среднего уровня. Сисечки артиллерийской, противовоздушной обороны тугонькие в полный разлёт были отменно хороши. Зато весь остальной облик... Лицо бы ей чуть пошире, щёки немножко потолще и порумянее, лобик бы поуже, волосиков бы поубавить и перекрасить в привычную блондинку, ноги бы покороче, попку бы пониже и была бы Леночка как в самый первый раз. Что мне о ней, о нас с ней из ложи моей предсмертной сказать? Самая пожалуй смешная студенческая история из общеизвестных случилась с ней на последнем экзамене. На самом последнем: ‘История недозрелых цивилизаций’. Профессор Генералмайоров. Душка Андрей Афидерзеевич. Из самых-самых любимых. Молодой, ушлый, отец солдатам, задира да ранний. Талантлив был и не скрывал этого, но порой и крут. Обиженные дразнили его заглазно ‘Генераллейтенантовым’. А озлоблённые и опущенные им унижали кличкой: «Генералисиссимусов». Так вот она - Леночка Черткова, патентованная отличница, лауреатка и призёрка, звезда и надежда, как всегда строчит, можно сказать шпарит, что ни попадётся, всякое лыко в шпору. Лицо горит, будто она в партию большевиков вступает или ей любимый билет достался, то самое, то единственное, что она более всего любит и знает. Афидерзеевич тем временем небрежно так зачётку ногтём перечисляет, без интереса страницу за страницей просматривает. Только на самой последней выразил некую эмоцию: - Вы, - говорит, прямо не к месту вдохновенный отчёт прерывает, - что? За годы обучения так ни разу даже четвёрки не удосужились получить? Леночка, девочка бойкая, её не так легко врасплох застать, с лёту смеши в дальний угол площадки заколачивает. - Да, - говорит Леночка, отвечает профессору, - одни пятёрки. Но на то Генералмайоров и специалист по недоразвитым цивилизациям. - Тогда, - он говорит - Вы мне ну буквально не оставили никаких шансов. Я просто принуждён испоганить нежную девственность, дефлорировать, извините за выражение, вашу зачётную книжку своей похотливой четвёркой. Приходите через пару дней, я без дополнительных вопросов вам всё переправлю. И Вашу уважаемую студенческую невинность восстановлю. Лена Черткова сидит, как в воде по пояс голая нарисована... Глаза к ушам хищно отодвинулись, щёчки непривычно зарумянились, и розовая эта зорька стремительно набухает кровью, пучками собирается, багровыми пятнами стекается к носу. - Мою невинность снова на место приклеете? - Дерзновенно так, со срывами на бабий визг, осведомляется. - Слюнкой примажете, Андрей Афидерзеевич? - Голосок её девичий, тонкий дрожит народной слезой, но глаз своих бронебойных, Ленка, не отводит. Не то что мы, сколько нас там было, вся аудитория, но и всё здание, весь университет примолкли от этого противостояния. Ничего профессориссимус не сказал, не ответил, только вставил свою прыщавую, похабную четвёрку несообразно крупным размером между нежными страницами её судьбы. Она, юбочку нервно оправила, зачётку вырвала и медленно так осознанно в глаза ему прошипела: - У-у-у-ух Вы, наш Вы, дорогой Вы Андрей... Ахвидерзеевич... Генералсцикиус... - На узенькой дорожечке... - На узенькой полосочке... И не договорила. Но правда, когда через пару дней Леночка с целой комиссией свидетелей со мной первым, с опозоренной зачёткой наперевес нагрянула к нему на кафедру, он не стал ни кочевряжиться, ни извиняться, а переставил оценку на пять, дописав «исправленному на ‘отл.’ верить». И подпись с заковыркой: ‘Генералсцик...’ и дальше неразборчиво. В тот раз всем нам, кто за Чертковской соблазнительно полуобнажённой спинкой скрывался даже повезло: профессор в задумчивости поголовно всем поставил ‘отлы’. ДУЭТ Мы с ней были самыми умными. В группе, а пожалуй что и на всём факультете. На всяких семинарах, коллоквиумах и конференциях мы составляли ударную пару сметающей силы. Вот скажем кто-то выступает... И уж если вылез, то с апломбом. В тоне: ‘я сейчас вам серым, да сирым, все непонятности разъясню и мировые проблемы поставлю на место, опущу до околопарашного уровня’. И в таком напыщенном стиле свой безмозглый десятиминутный содокладик завершает уже в состоянии припадка умственного нарциссизма. Ответную операцию по отряханию праха начинал обычно я. Вяло, издалека и невзначай. Чуть ли не с позёвыванием, затевал я витиеватое возражение: - Достаточно убедительно проведенное доказательство...
Тут докладчик млел до соплеотделения и начинал украдкой озирать аудиторию, чтобы навсегда запечталеть атмосферу благоговения
Действие второе. Вступает Леночка. Начинала с меня. Так отрепетировано. Как бы со мной не согласна... Я не прав... Я как всегда.
У оппонентов обсыхают аргументы и в мозгах рядом со старыми кривыми извилинами образуются новые овраги и рытвины. Пока она крошила мужскую часть противников, я, вторым голосом, тихоненько тенором-дискантом, соловьиными трелями, народными сказаниями, блатными прибаутками, схоластическими уворотами, софистическими иносказаниями, сумасшедшими словесными прибамбасами, частушками с матерками с ума сводил некрепкие девичьи мозги слушательниц и придавался с ними публичному словесному блуду, до самых развратных подробностей. Когда голоса собирали, подсчитывали потери, то все были за нас, а с другой, враждебной стороны даже сам кандидат-докладчик быть не отыскивался. ЕЛЕНА ПРЕКРАСНАЯ Интеллектуальное партнёрство тянуло нас друг к другу. Её тянуло даже сильнее чем меня. И направленней. Меня тоже тянуло, но по касательной к направляющей. В общих словах к ней, к Леночке тянуло, но в каждом конкретном случае, то и дело наискосок и мимо. Шёл к ней, а попадал к другой. А за ней, кроме меня, мало кто ухаживал. Уж больно авторитетная была девка, с царём в голове, себе на уме, а у большинства парней моего поколения этого нехватало, у некоторых было наголо отбрито. Общее настроение такое, что если к Чертковой... на свидание..., то всерьёз и под венец. Я один ей не отказывал. Только со мной Леночка мягчела до беспределья. Леночка Черткова! Ну как же помню. Моя вторая любовь, номер семьдесят девятый в моём не рекордном списке. На людях мы виду не подавали, а вели себя как соратники. Зато за пределами учебных помещений у нас не спешно сложилась совсем иная, потайная жизнь. Почти вся или в основном на словесном уровне. Как случилось? Как вышло? Разгорячённые очередной блистательной победой мы как-то вышли вместе из университета и побрели. С ней легко было сотрудничать, дела ворочать, а вот о любви, о нежностях – тяжело было говорить. Мой старший дружок учил меня: как можно быстрее от общих разговоров переходи к расхваливанию её дамских прелестей, о том как ты взволнован её с тобой рядом присутствием, и, главное, при первой же возможности дай её рукам ощутить и убедиться какой степени напряжённости достигло твоё вожделение. Но с Ленкой у меня как-то не подворачивалось. О тычинках и пестиках она – золото-медалистка заведомо разбиралсь лучше меня. Поэтому я избрал отстранённый тон. Не о нас с ней. Околонаучный разговор об особях разного пола, со множеством цитат. Каждую фразу я уважительно начинал
А тема сама проста. Как в одной то ли русской, то ли народной песне было пропето: ‘Ты сирень не тронь, не тронь, пусть она растёт-цветёт. Лучше мы с тобой, в саду, в саду укроемся вдвоём’. Слова я может малость переврал, но мысль врезалась. Ещё народнее, совсем простыми словами та же идея была высказана в анекдоте: «Но когда через полчаса красотка Молли подъехала, она, не слезая с мустанга, спросила: ‘Бил, зачем ты забиваешь себе голову всякой ерундой и красишь своего коня в салатный цвет? Давай лучше пое..ся’». От робости я, конечно, подкрадывался из научного далека. Без хамских анекдотов. Про Дарвина и вплоть до Фрейда и Крафта Эббинга. Что мы, мол, не только интеллектуальные машины, но и люди. И кроме верхней мозговой надстройки у нас, у каждого, мощный животный базис со своими зверскими и похотливыми потребностями. Леночка не смущалась и не отмалчивалсь, а на том же отстраннёно-цитатном, к нам лично не относящимся, уровне полностью со мной соглашалась. Не умея молчать ни по какому поводу, она, начав с этих невинно-теоретических выкладок, не стесняясь, не робея, созналась, что на земле плотно стоит, потому что центр тяжести её личной жизни и интересов размещается именно в нижней, срамной половине тела, что она сама переполнена запросами своего мощного базиса, так что умненькая голова по утрам болит, вечерами тоскует, ни о чём больше думать не хочет. Чуть из ушей чуть не хлещет. И ещё про комплексы, сублимацию, Фрейда. И всё это на ходу, на ходу, словами, словами без рук и поцелуев. Некоторые, думаю, меня поймут. МАЗОХИСТИКА Вот так, не прикасаясь к ней блудливыми ручонками и изнемогая от этого, я, цитируя очередной анекдот, прямо спросил её:
Дело в том, что у меня дыхалка слабоватая. В нормальной жизни ничего, не чувствуется, но когда вся кровь в одно место отливает, быстро начинаю запыхиваться.
КЛЕОПАТРИАДА Она сдалась. Мы договорились начать нашу общую половую жизнь. Как разумные люди. Без пылких объятий, только сухое пожатие рук договаривающихся сторон. На трезвую голову, без поцелуев. Пришли, куда условились, по оговоренному порядку стали раздеваться, стыдясь и прячась друг от друга. Легли. Рядом, но без прикосновений. Я попробовал потрогать её, она вежливо отвела мою руку, я потянулся поцеловать, она подставила отвёрнутую щёку. И стала говорить. Не укоризненно, спокойно, размеренно. О моральности, вернее аморальности того, что мы делаем. Я быстро подключился и тоже стал бичевать себя словами по обнажённым местам. Мы заводили себя словами. Не туда заводили, по разным местам заводили-разводили. Не касаясь и не распаляясь, трудно начать. Даже если есть договор и нужно его выполнять. И хочется. Начать трудно. А кончить как раз наоборот необыкновенно легко. Трудно удержаться. В общем получилось плохо. Получилось. Но плохо. Вяло. - Мы слишком много рефлексируем - отрезюмировала Леночка.
Мы и потом, и всегда стеснялись друг дружку, стыдливо отворачивались, я извинялся, если нечаянно касался её неприкаянных сосочков, случайно касался их губами и ниже, она жалобно отскакивала, если ненароком прихватывала меня. Мы комментировали каждый наш промах. Иногда останавливались в самых захватывающих моментах процесса и, перехватывая воздух, со стонами надолго препирались о том, как именно следует озаглавить и заклеймить очередную касательную, рукоблудную, губошлепную оплошность одного из партнёров. Потом один из нас и, как помнится чаще Леночка, не прекращая остроумных и едких реплик, начинал, вернее возобновлял ритмические движения. Слова постепенно захлёбывались во всхлипах, эмоциональные перлы замещались не рифмованными стонами. И уж тут-то, в этот момент, при вот этом повороте, в новой для нас позе у Леночки начинался и происходил процесс временного размагничивания тормозов мозга. Её руки оказывались такими же цепкими и точными как слова и мысли. Какие энтимемы она загоняла мне в самые неожиданные места, какие делала горячие обобщения, какими изысканными были её базисные аналогии, какими изощрёнными эвфемизмами был начинён её язычок, оказавшийся на деле вовсе не таким острым и едким как на словах, но напротив тугим, липким, небрезгливым и сладким. Мы так и не полюбили один другого. Меня всё сильнее, даже издалека стали пугать наши предстоящие объятия без рук, наша лингвистическая эротика. Я стал не слишком активно избегать Черткову. Она всё направленнее преследовать меня. Одно время график наших движений по отношению друг к другу напоминал геометрическое решение какой-то головоломки. Лабиринт. Она охотится за мной, я стараюсь ускользнуть. Скорость и рвение моего побега уступают скорости её нападения. Легко бы ей победить, да сама она прёт уж слишком напролом, избирает слишком прямолинейные пути. Иногда я и сам иду как бы навстречу, поддаюсь, так чтобы нас отделяла только одна стена, но она рвётся, бьётся и безрассудно попадает то в петли, а то в тупики. В конце концов она обязательно ловит меня, но у неё к этому времени уже нет сил ни отбиваться, ни отстраняться. СИТУАЦИЯ И-и-эх, Леночка, подружка-партнёрша, как нас разбросало по жизни. Тебя по ослепительным космическим трассам вынесло к самому Дрыге, председателю умов, теперь ты ему одному ему сверху-снизу, сидя-лёжа, сбоку-в кресле, раком-стоя во всех индийских изощрённых позах подпеваешь. Я вот тоже на виду - в ямине предмогильной. И когда я вспомнил всю нашу с Леночкой тайную жизнь без страсти, а на это не понадобилось и минуты, со всеми потными, нервными подробностями вплоть до следов Чертковских полированных ногтей на моей мазолистой спине, до моего молочного мяска под этими ногтями, в полном совершенстве нарисовалась задачка для учеников пятого класса средней школы. С одним неизветным. Неизвестно, что же мне известно по всему по этому поводу. Давай собирать, давай сопрягать данные. Они там в недосягаемых преднародных высях - это одно. Я - тут. Ещё в надежде или уже только в ожидании? Этого не знаю. Что ещё? Кто-когда меня из тёплой колыбели извлек, на каких тройках сюда доставлял? Не помню. Вчера ещё в тёплой доцентской постели добродетельной женой от жизни укрывался, кому сегодня поперек горла встрял? По чьему именно конкретно приказу я был так тихо, без пробуждения схвачен, оттащен, переодет и водворён? Если это Дрыга, тогда... А если Леночка? Если он, то может под её пушистое крылышко метнуться? Хотя если он, то именно из-за неё. И тогда в этом деле она не заступница мне, а утопительница. А если она, кому на неё жаловаться? И вот! И вдруг. Из всей этой последней для меня многослойной действительности, где-то на самом донышке уже не сознания, не памяти даже, а интереса, проплыла вдруг дополнительная картинка. Неведомо где и когда виденная или телепатически мне непосредственно в мозг ниспосланная, про того самого Андрея Афидерзеевича. Нашего профессора Генералмайорова. (Для специалистов добавлю: в иных местах насквозь, до позвоночника, хлеще любого рентгена прозрачная, но иногда и полумутная, туманами одетая картиночка эта, не видится вся сразу и целиком-полностью, но прокрадывается задами сознания, на корточках незаметная... Не сам знаю, а мне с другой стороны жизни, кому никогда верить нельзя - подсказывают... Но и отрицать невозможно, потому что и интересно, и не объяснимо, но самое поразительное: рядом всё время, как аккомпанемент, гнусненькая песенка подленькой частушкой подпевается: что мол может и не профессор он Генералмайоров, а совсем наоборот - генерал-майор - Профессоров. Ну кто, кто эту гнусную противную мне и меня недостойную остроту-тупоту в мой смертельный час за меня в моей голове думал? Кто?). Легко и круто взвивалась его академическая карьера, пока его не раскатало в походный блин асфальтовым катком. Что он, столичный карьерист, библиотечный червь, учёный сухарь и глист внепроблемный делал на этом заболоченном, пустынном карьере в ночное время? Как его туда вообще занесло? И кто? Почему он, в салфетку раскатанный, держал такую геометрически безупречную форму? Даже галстук с центра груди не съехал, а только цвет изменил? И никогда ранее всуе не вспоминаемый, увиделся мне даже не сам плосколежащий Генералмайоров, а то, что он приходится ступенечкой той светлой лестнице, что ведёт на противоположную трибуну, служит необходимым, необъезжаемым аргументом для решения задачи моей жизни. А что за спиной у каждого? Постой-постой, ну хорошо - пусть я, а эти остальные несчастные в бункере, их на взгляд полторы тысячи одетых в полосатое людей. Они тоже что ли с нами за одним столом пировали? С Леночкой в одной постели мазохизировали? Я оглянулся. Всмотрелся. Народ весь полосатый, бывалый, но попадаются и знакомые лица. Вот этот работал в соседнем совнархозе. Блондинка снималась в одной и той же проходной роли у всех, кто был добр к ней. Вот эта, с родинкой на носу... Где я с ней встречался? Не могу вспомнить, но ощущение... И ощущения не помню. Вот с этим было что-то неприятное. Какая-то размолвка... Кто-то кому-то в морду плюнул или намылил и забыл побрить. Что-то вроде того. Старушка... Процентщица? Связки форвардов из ‘Долматинца’, наш инспектор по кадрам. Нет, из них партии не скроешь. Тем более боевого десанта. Прийдётся выбираться самому. ДУМЫ Если всё же пренебречь гордыней и обратиться с кассацией о помиловании неизвестно за какие прегрешения.... Пренебречь. Как это воспроизвести на уровне действительности? Как от постыдного содержания перейти хоть к какой-нибудь реализуемой форме? Чтобы столь сложно сформулированный вопрос дошёл до сознания любого среднего гражданина, скажу просто: где здесь, в этой бетонированной канаве, почтовый ящик для писем и предложений? Какой-такой почтовый ящик, когда здесь и туалета нет. Вон, в левом заднем уголочке девушка устроилась, юбку задрала, просит отвернуться. Народ однако какой нагло-несговорчивый пошёл. Одни хамы да нахалы... Кружком обступили, рассматривают, не протолкнёшься, мне же тоже любопытно. Для честности скажу, что и сам присмотрелся, не хочется отворачиваться. Фу, какое безобразие показалось. Не буду больше смотреть. Мужики куртки поснимали, дамочки лифчиками пожертвовали. Кое-как увязали ширмочку для стыдливых. Если смотреть - видно, пока дышишь - воняет, но ещё и хуже того. Дно нашего бункера покато, правда не с такой бешеной крутизной как остальные трибуны, но и не ровное. И тако, и како, и покато... из двух верхних углов, левого-Женского и правого-Мужского потихоньку и всё шире потекло-завоняло, а потом и поехало-покатилось-помазало смрадовоние к нам вниз, в наши ложи Бенуар. Запах достиг первым. В это мгновение мне открылся новый закон природы: запах распространяется со скоростью звука. Нет! Закон тут же закрылся. Всё-таки сперва звук, а смрад уже потом доходит, догоняет. Скорее бы уже митинг начался. От жизненной задачи я только отвлёкся на эти текучие, пахучие пустяки да мелочи. Раз нет ни телефона, ни почтового ящика, ни даже туалета, как же до управителей добраться, о себе донести? Вот, например, проблемочка: вдруг бы я как бывалыча в старонародном стиле заверещу, расслышишь ли ты меня, Леночка, с твоих поднебесных трибун? В правительственные микроскопы разглядишь ли? Захочешь ли на свет белый к жизни вытащить, при голове оставить? Да и хватит ли твоей приближённой бабьей власти, чтобы намеченное остановить, предначертанное назад повернуть? НАЧАЛО Электронные часы над главной трибуной показали тысячу. Затрубили фанфары. Засранцы по углам нашего колодца стали спешно натягивать кто портки, а кто кружавчатые исподнички, не успев даже воспользоваться гигиеническими средствами. Впрочем никакой бумаги и не было. Грохот, вонь, свет лучезарный. Как хорошо жить-то! Последняя цифра на огромном табло сменилась: 1001. Настала очередь сказок Шахерезады и матери её. Хрен с загадками, дадут ли хоть последнее слово молвить. Думаю я это себе неторопливо, а сам в три огненных ненавидящих глаза Ленку чёртову Чёрткову рассматриваю. Самое лучшее на ней. Со мира по одной нитке, а смотри как много набралось, саму Ленку едва разглядишь. Самым заметным образом я непрерывно ору, стараюсь обратить её монаршье внимание. Но ведь и весь всенародный стадион на крик исходит, вплоть до смертельного хрипа, а у меня мой испытанный пристрелянный микрофон 39-го калибра при обыске забрали. И визг мой постепенно застрял в воронке губ. «О если б - думаю - в небо хоть раз подняться. Драга прижал бы я к ранам сраным...» И молитва дошла! В момент всеобщего ликования и моего личного отщепенского отчаяния, наш образцово-показательный бункер с двумя тысячами голодных, но обгаженных людей в полосатой униформе, кто-то или что-то стало бережно, не опасными толчками вздымать вверх и придвигать к центру воронки зала, а оттуда к правительственной трибуне. Видимо, под нами, блестящие поршни как в мусорных машинах, но побольше, выносят смердящий ковш с человеческими отбросами пред светлые очи... Ах, где же, где же ты, мой микрофон. КОНЕЦ - Ленка, Леночка-бля, Черткова! - Я хотел добавочно проорать про любовь, но обсёкся. Дрыге это могло дополнительно не понравиться. Тогда я переключился. - Иса, Иссидор Фёдорович, Дры-ы-ы-га… Путя - матя твоютю! Ты что не видишь, что я здесь? За-бе-ри ме-ня отсю-да!! Воняет очень. И в третий адрес: - Эй, на поршнях! Гони во всю, выворачивай наше дерьмо на их головы... Я ору, смотрю: они на меня смотрят, заметили, перебраниваются. Иса с Леночкой дерутся. Я небось с ней никогда не дрался, пальцем её не трогал. А он- негодяй придворный, с её транспаранта плакатное платье срывает. Впрочем и она свои литейные коготки в его фанерные глазки с поворотом втыкает. Во, дела! Они оказывается оба меня, втихоря от другого, без его спросу в этот мусорный контейнер законопатили. Оба хотели, да только так, чтобы второй не узнал. А минус-то на минус как раз даёт плюс, математику-то я не плоше их знаю. Вот между прочим где осень патриарха зарыта. Вот что спасёт весь наш замученный, затруханный, обесчещенный мир от внешнего ему порядка: кантакт несовместимостей. Противоборство близко расположенных. Иссидор-то Фёдорович как и положено в его положении был от рождения искренно мил и добр ко всему человечеству в целом, спать не ложился, уснуть не мог не наобещав человечеству каких-нибудь сказочных благ от своих щедрот. Далёкие незнакомые люди именно в неразличимой массе своей, в функции безответных фишек его великой игры вполне устраивали и даже в большинстве своём удовлетворяли вождя. К тому же и сами эти безымянные массы заочно были ему бесконечно благодарны. Но чем ближе подбирался какой-то отдельно взятый имярек к вождю, чем различимее для Исы становились его черты, тем дальше они оказывались от предусмотренного им стандарта, от вычисленного им идеала, тем больше находил в них Дрыга несовершенства, а значит, отрицательного зла. На расстоянии рукопожатия Путю окружали уже абсолютно омерзительные типы, в основном состоящие из недостатков и предательств. А в тёплые свои объятия он заключал только злейших врагов, всем своим внутренним миром и внешним обликом ежеминутно напоминавшим солнцеподобному о необходимости их скорейшего устранения, искоренения, вплоть до уничтожения. Тут может возникнуть ненужный спор о гуманизме или эфире совести... Но гуманизм - это ведь от человека к другому. К другому именно человеку. Гуманизм - это же не для коров и баранов, даже не для любимых людьми собак с лошадьми. А для змей, червей, клопов и крыс вообще какой может быть гуманизм? Дави и круши! Вот он. То же и о совести. Совесть – крепкая, неразменная валюта, да только для рассчёта между равными. Для козлов вонючих, петухов, под нарами живущих, совести-то может и не оказаться. Вот так и у вождей. Обычная для людей гордыня у вождей всенародных, у пастырей, пророков и мессий сильно приправлена ощущением избранности, неравенства с другими людьми, рабами да подчинёнными. Ну какое может быть равенство между шахматистом и его пешками? Они должны быть счастливы уже тем, что Он их в руки берёт, под бой подставляет, в жертву своим замыслам приносит. Не интриган по природе, светлый и идейный человечище Иссидор Фёдорович неприметно подтягивал кого-то дальнего к себе, поневоле высматривал замену среди тех, кто ещё не был рассекречен как враг. Этим возлюблённым, без лести преданным но почти незнакомым, вторым-третьим-десятым, он на короткое время доверялся. Поверял им тайну не государственного даже, а международного, общечеловеческого уровня, о предстоящей измене, необходимости привентировать замысел, показательным уничтожением зачинщиков. Руками этих вторых-третьих устранял разоблачённых его натренированным оком супостатов. Повышал этих задних, возводил в ранг обнимаемых при встрече. Ан сколько ниточке не виться, а за первым всегда есть второй-третий, за спиной у главной линии - вторая-шестая. За резервом - запас. Ничего не стоит императору задушить наследника руками наместника. Но всегда остаётся кто-то ближайший, тот крестник-наместник, кто в данным момент на расстоянии всего одного тычка ножом в сердце тиранозавра. Ему и нож в руки. Как бы далеко дело ни зашло, первому второй всегда сможет пику под ребро сунуть. Так оно и случилось. Молодец, Леночка! Старая любовь не умирает. Никогда. Тем более мы и не любили никогда один другого. но прийдётся мне кажется прямо из ямины, не обмыту-обосранному ехать с новым назначением в другой рассказ губернатором... И! И... А пока я всё это думаю-не думаю, мечтаю, в голове проносится, поршни-то блестящие никелированные всё дальше вверх, всё ближе к трёхглавой вершине Дворца Зрелищ, всё ближе к трибуне правителя нами. И уже не только мы над ними зависли, но какие-то другие диагональные поршни задвигались, и стал наш ковш в правительственную сторону всё более крениться. Нас, конечно, сначала самих почти с головы до ног жидким говнищем облило, да от страха и напряжения ещё новое добавилось и тут только до меня дошло. Конечно, с такой-то высоты мы все погибнем, разобъёмся и будет моя неназванная губерния без меня одна куковать, но нас-то тоже не кот начхал около двух тысяч полуживых существ, каждый в среднем по 60-80 килограммов. Ведь зато, погибая, мы их всех там чёртовых дрыг и задрыганных чертей сами собой, своими мужественным телами в собственном дерьме утопим. «И захлебнётся - как напредсказал Буревестник - моей он кровью». А во множественном числе будет так: «и захлебнуться они! Нашим дерьмом вонючим». Да здравствует революция! Радостная и скорая! 15.2.98 |
" ", 2004. | ||