| ||||||||
|
О проекте Правила публикации Об авторском праве Сотрудничество О сайте | Валерий Сухарев. Стихотворения ЧАСЫ Чему-то радуясь и отразившись на изогнутом боку китайской вазы, она вбежала в комнату, одна, и провалилась в сумрак, но не сразу. Луч вечера портьеры напитал, подглядывал хрусталь; и мерно раскачивалось время меж зеркал – всей тяжестью своей неимоверной. Отмашка и одышка у стенных, и по углам – готические тени; и тишина, дающая под дых, хоть сумрак говорлив, как неврастеник. Чего ж ей ждать, с бутылкой коньяка, постукивая по стеклу перстнями? И силуэт руки, а не рука, – поблескивает тусклыми камнями. Опал и яшма... Под ноги упал и выветрился луч заката – как-то уж слишком скор; да и зрачки зеркал не сохранили, ей, заката. В минуту – по глотку; и за спиной, помешивая воздух, точно веер, разгуливает маятник стенной: левее – сумрак, тишина – правее. ДАЧНЫЙ ПОРТРЕТ Мезонин заменен этажом, террасу убрали, сейчас там тлен цветника; вообще, едва ли найдется хоть что-то здесь от былых времен: может быть, только сад (Сомов, Коровин), летняя кухня, ее позабытый ремонт – судя по макаронам сыреющих бревен. И во дворе трава, на траве дрова; и один художник сказал тебе как-то: «Давай я попробую, выйдет – оставлю тебе, а нет – себе заберу», – ты ответила: «Можно»; платье нашла поулыбчивей и поголубее – выгоревших васильков, цвета подложного. Там тебе сорок, берущий за душу расцвет. Далекий спокойный взгляд – как будто бы нет ничего перед тобой, или же что-то, что видят дети и кошки вечерней порой, и радужки глаз с подкладкой – почти дремота взора - знакомо так, хоть глаза закрой. На руках истеричный чернявый пинчер Гвидон, для цветового акцента явился он, для контраста – ишь, вон как отливает шерсть на шее, сплошной световой рефлекс; и ты в этом платье – вся насквозь полевая, и пылевых лучей многозначительный «икс» – справа и сверху... Все-таки кисть смогла дать эту неуловимость глаз и угла взора – прямо перед собой и вовне, вроде, сквозь газ глядишь, и матовость кожи – словно под пудрой – но не было пудры, и не она способна состарить, сделать моложе. И локон жил, как умел, продолжая лицо, раздвоенное меж матерью и отцом (но больше от бабки осталось и пряталось в нем); в прошлом году, на исходе бабьего лета, был закончен портрет переменчивым днем, распавшимся на междометия тени и света. Удачен ли он... А удача ли – ты сама, и в чем эта мера счастья, любви и ума, сквозная женственность и знобящая радость от существованья в земном кругу, куда не достигают сполохи ада, но и райских зарниц я разглядеть не могу? КОРОТКОМЕТРАЖКА Самим себе во снах мы привираем – по цвету – ад, а странно – пахнет раем… Развилка, тропы, некий истукан, похожий на флакон или стакан, бабай пространства; видишь, вдалеке ожившие и злые барельефы мытарств, кометы делают пике и падают, преобразив рельефы округи; ты проснулся, три часа, от ночника на кресле полоса. Октябрь, ноябрь отгуляли, в окна ползут прохлады длинные волокна, как будто дым в стоячей пустоте – каляки и маляки на листе ребенка бесталанного; зима рисует лучше, но пока не в форме, не в тонусе рука, и жизнь сама похожа на поземку по платформе: все смазано, растянуты штрихи вагонов, здесь и там дерев верхи сбиваются в колтун – мы едем и едим, и мы не делимся с людьми. За окнами зима в плохом пальто идет за литром, сетки решето вмещает также хлеб, паштет и «яйцы»; шмыгнул бигборд, где алчные китайцы вам телевизор дарят, чтоб смотреть в HD на вашу собственную смерть – на отражение в стекле, в просторе за ним – лица на фоне косогора; вот рюмка с Менделеевым – и та там отразилась, залпом выпита. Закатные на небе витражи. И думаешь: «А ну-ка, покажи соседке по купе тихонько дулю – что будет?» Может быть, как на ходулях, поднимется и выйдет, может, нет; в купе висит зловещий синий свет; и спать невмочь, а пить да говорить, на полустанках обрывая нить беседы – легче ей и проще мне, слова – одне, и тьмы в окне – одне. СУББОТА Свечи вокруг – чтобы тебе виднее были облик и лик; сначала глазу, затем и душе: но, что ты ни делай с нею – по временам светлее, но чаще – темень и темень. Субботняя служба внятней, конец недели, сумерки треволнений, трели трамвая, голоса прихожан – все это, на самом деле, вообще теряет смысл, сворачиваясь и замирая в церковных углах, в геометрии тени Распятия, в терракотовых и надбровных дугах, в когтистых переплетенных терниях, в византийских глазах и устах подробных. Что же нам предстоит, что возьму с собою на длинные, как песня без слов, перекаты? Знание, что иногда говорил с Тобою, косноязычно и вяло, тоской объятый. И что-то пытался расслышать, считая слоги, переводя на язык страсти и боли, один, без словаря, во своей берлоге... Но выплыл подстрочник, пасмурный эпос, не более. «Что ти воздам!» Ничего! И смиренье далече, но, иногда, в субботу, вечером длинным, вдруг остывает наречье мое человечье и приходит речь, мою согревая глину. ПУТЕВОЕ В пути он надумал, что сны – это тоже форма сообщения с миром, но чаще – падшим, вспомнил о Фрейде – не то, размытая норма, трюки натуры, наиболее адший способ самопознания: втулки, бутылки, лестницы, и по ним восходят затылки. Припомнился вечер, давно: называвшийся Феликс, кот смахнул со стола ее «ролекс», он в нее был влюблен, в эту Феникс из советского фильма, они боролись на ковре и на пуфах, она стенала, но было им неудобно и суетно мало. Вдоль октября, по трассе, лежащей к границе, туристская валит буханка синего цвета, красные машут клены в левой зенице, в правой – бледные тополя с того света; дорога жужжит на восток, он то спит, то ест, везет в общем-то легкий дорожный крест. Сумерки, дождь, огни. Он прильнул к окну: эпос дымящих трейлеров, фермы, округа; анемичная даль изображает страну, покинув которую, он не оставил друга, не разорвал с возлюбленной, не пристроил вил никому – страну, которую все же любил. Дорога втекает в глаза, как в воронку вода, лигами – провода, нотою – с аистом столб; литературнейшее навязчивое «никогда» прячется всюду, лучше запомниться чтоб: в каждой невзрачной примете, в раскрытой книге... И за окном указатели, дали, риги. ТРИ ПИСЬМА 1 В этой угрюмой аллейке – в тон твоему шарфу – вечер другого цвета, чем там, в открытом просторе над морем, чьему уму лучшее вместилище – пустота. Перемена цвета на свет, взора на сон; человек становится молекулярным видением, матовым атомом, чертежом, что нанесен на кальку воздуха, и ни в воде, ни в тумане не растворяется; в эти дни голодный туман поглощает и тварь, и звезду. И если ты слышишь шорох, это они – звезды в тумане сосут свою высоту. 2 В круге от лампы, в овальном пятне световом, волос – как быстрая подпись внизу листа. Вечер глядит сочувствующим существом, вроде кота, вроде кота. Скопились ответы на письма – я не напишу; конверты – стопкой выглаженного белья. Кот подбирается лапой к карандашу, себя, видать, веселя. В окне, как сотая копия, тот же туман, фантомные фонари, окна напротив... Теперь в поднебесье не виден не то что турман, – «боинг» не виден и ангел не виден на взлете. 3 Сколько ни смотришь листьев больной балет, музыка и хореография, все – борея; можно к морю сходить, там танцев нет, водоросли в песке – колтун с себореей. И побережье болеет, жуя волну, вялые яхты вдали передвигая; линии близи и дали слились в одну – горизонта: вот линза времени, дорогая. В догоревшей листве, как в костре случайный патрон, выстреливает желудь, и белка взлетает на верхние реи дерева, со всех сторон только-то двух цветов – пегая и золотая. ТЕМА Прежде, чем мне защелкнуть последний замок, свистнуть змейкой на сумке, уставив взор в некую точку прощанья (ишь ты, примолк кот у дверей), и прежде, чем выметут сор после моих дней и трудов; прежде, чем что-то придется сказать забытым вещам, обоям, лысеющим над диваном – тем, что отдувался под нами; сказать: «Прощай», – помнится, я припомнил последние сто лет, рассованных там и тут, в виде разрозненных книг, своего пальто, схожего с самоубийцей в прихожей… Жмут новые туфли, в висках тоже жмет; дома не выпускают жильцов так запросто, и исподволь помогают сойти с ума – лишь оттого, что пальто в прихожей стоит… ХУТОР 1 Залив, который выпил весь закат... Темно над лесом, но в лесу тем паче; чем ниже звезды, тем острей горят глаза ужей и окна дачи. Не после странствий, а скорее средь, внутри Литовска княжества, под банкой, – вот, вышел человек, глотая снедь пространства, вчуже от сердечной паники и мыслей пакостных; вокруг – как в римском цирке ночью: треск цикады средь ужаса затишья; пальцы рук нащупывают мрак быстрее взгляда. И вот – вода, чья амальгама спит, и оттого слепа: се – одноглазый портрет простора; только звезд рапид подмигивает раку-водолазу. 2 Завтра, а может – позже... Чтобы остыть, забуреть от местного харча и ласк девицы, отоспаться на лоне ее, поубавить прыть, взять тональностью ниже, и не подавиться местным простором, напитывая наугад печень здешними шнапсами, простенькой кухней... Дождь понурый – словно он виноват, вечер такой – на дрожжах как будто пухнет. Руны людей у сельпо, пахнет кирзой, козой и брынзой, и еще – зверобоем, свежим бельем, грибами, коровьим верзо, клопами, поскольку в сенцах отошли обои. Пахнет временем, подванивает судьбой; девки поют про свое глумливое счастье; егерь орет своей собаке – «Тубо!»; собирается ливень – здесь привычно ненастье. Литовский прононс в русской речи... По вечерам в лесу поют Орфические серафимы, «гыкает» выпь, шатается дождь по дворам, с видом – словно случайно проходит мимо. Остановка в пути, перекур, бивуак, бардак не распутанных соображений, намерений; словом, человек, о котором речь, не поймет никак – оставаться ль еще под литовским небом соловым или сняться поутру в путь, оставив как есть эту неврастению объятий на сеновале... Ночами на крыше под ветром ахала жесть, и сверчки стрекотали на покрывале. 3 Привычка что-то забыть, где крошил и грешил. Сомнамбулизм мечтаний о внятной доле... По ночам частокол – как обгрызенные карандаши – на тумане чего начертить, не менее и не более. Рассветов мы не видали, проспавши их; сны почти не запомнились – амнезия покоя... Как-то под утро вспомнился русский стих, и тут же ушел, отодвинут литовской рукою. Все хорошо. Прощайте, хутор и лес, и студень залива, тронутый ливня вилкой; время жизни среди посмертных чудес, в затухающей тишине, оттого и великой. Жизнь в чужом теремке. На моей руке остались тепло покрывала, ожог крапивы и горчинка полыни – все уже вдалеке; и на джинсах свежая зелень травы. ПОБЕРЕЖЬЕ Слабоумие сна, когда бесконечный «Титаник» тонет и тонет, под воду идут валторны, гобои дымящих труб, прощаясь заранее, а после, в виде воронок на глади – повторно. Декабрьский хруст пространства, соленая влага смывает пену с выбритого побережья, и ветер на ощупь сух, как гуашь на бумаге, и то, чем является даль – рисовали небрежно, на скорую руку; и все эти дни – зарисовка; не ври, что увидела ангела, это, в белом плаще, дама с собачкой-переводней, сама – полукровка, а тот унылый рыбак не похож вообще. Что бы мы делали, если бы вдруг лишили тебя и меня этой жажды – видеть иной покров бытия, если б небо, ставшее шире от взглядов твоих, вдруг обернулось стеной с евразией и мозамбиком сырых проплешин? Я знаю – тогда возвращаться в линейный ад городской геометрии, словно идти к заболевшей родственнице, ей принося наугад бильярдные апельсины, торт со съехавшим кремом (и вам ничего не отпишется, нет ничего); сколько еще доказательств к одной теореме нужно, чтоб обнаружить тень своего присутствия в зимнем просторе? И сколько грядущих рождественских скидок уму нужно, чтобы ущербного месяца долька в твой окунулась чай? Я вообще не пойму – как мы еще, в обставшей нас энтропии, чувствуем вермутность воздуха, терпкость стен? Если слова остались – не торопи их, скажешь потом, в приватной своей пустоте. Небрежное побережье в пене наката, мы его не запомним, как тысяча сто седьмую картину мира, взяв напрокат и вернуть позабывши: нечто стало – ничто. Вот, значит, сколь неумело мы смотрим в оба, туч распадается связь, а за ними, где мыслился кто-то очитый, – зияет, в микробах звезд, подкладка пространства, искрясь на воде. Мерзнешь, в себя забираясь поглубже. Это симптом стоящего у бесконечной воды под нескончаемым небом; штришок силуэта – он тоже был, он тоже оставил следы. |
" ", 2004. | ||