| ||||||||
|
О проекте Правила публикации Об авторском праве Сотрудничество О сайте | Уистан Хью Оден. Памяти Города Перевод Алексея Ткаченко-Гастева "В той самой точке, в которой наша душа делается чувственной, даруется человеку безначальный Град Божий". Юлианна из Норвича. I Вороний глаз и око кинокамеры отверсты на мир Гомера: это не наш мир. Первое и последнее — в том, что они величают землю, изобильную матерь богов и людей, если они и заметят первых или вторых, то лишь мимоходом — боги праведны, люди смертны. И те, и другие чувствуют понемногу. И лишь Она недвижна и беззаботна — и лишь Она существует сполна. Ворона, сидящая на трубе крематория и камера, движущаяся по полю битвы, запечатлевают пространство, где время забыто. Справа горит деревня, слева, на рыночной площади, в город стреляют солдаты, мэр плачет навзрыд, пленников уводят, а в это время вдали танкер погружается в равнодушное море. Так происходит всегда, век за веком сливовый цвет застилает мёртвых, рёв водопада глушит вопли бичуемых и страстные вздохи влюблённых, а жестокий и яркий свет производит бессмысленность мига в необратимость события, весть о котором разносит свистящий гонец. Один добывает славу, другой достаётся стыд. Он может, она должна. Никто никого не винит. Неподвижный вороний взор и пристрастное око камеры видят ясно, как могут, но и они врут. Преступление жизни — не время. Даже сейчас, в эту ночь среди руин Послевиргилиевского Града, где наше прошлое — хаос могил, и колючая проволока тянется в будущее, насколько только хватает взгляда, наше горе — не горечь греков: хороня своих мертвецов, мы неосознанно постигаем, что у всякой беды есть причина. Наша боль — не тупая боль брошенного. Нам не стоит жалеть ни себя, ни наш город. За кем-то сумеет поспеть карающий луч прожектора, над кем-то трубит громогласный рупор, но мы всё равно не должны впадать в беспросветный ступор. II Один в своей келье, папа Григорий шепчал своё имя. Император светил на весь мир, не имеющий центра, из любой его точки. Новый Город вознёсся над их противостоянием, вырос из «да» и «нет» состязаний вассальской верности. Меч и доблестный князь перестали быть всем. Был ещё дом и был Рим. По дороге в храм исчезал страх перед чужим. В Городе дни и труды имели двоякий смысл: уды рождали оды, объятья наглядно изображали вечную связь, о которой рассказывали скрижали. Лица неверных являли собой кровных врагов в бреду у больного холерой. Дети воды, ступая, являли пародию на бесконечность терпения неба. Рождённые под Сатурном ощущали мрак последнего дня. Писцы и трактирщики обогащались. Племена подозрительных лиц шли спасать Иерусалим от невесёлого бога, знатоки логики сражались за очищение мысли от несуразностей частного ума в Здравомыслящем Граде. В его окнах, садах и гаванях млели дикие звери, глубокие реки, сухие скалы в лучах улыбки милосердной Мадонны у колыбели. В песчаной провинции Лютер, проклял, назвав непристойной, машину, которая всякий раз отпускала грехи и спасала, если в неё бросали монетку. Он объявил всему Грешному Граду о зияющей пропасти, неодолимой для жестов обряда. Он лишил его благодати. С этого дня Град разделён навсегда. Всякий вывод содержит в себе известную долю сомнений, а любовь несёт в себе страх. Сомневаясь, он славит свой прах. Когда святых приручили, поэты воспели жестокого ирода воли. Земляне рыдали на светской сцене. Великое и дурное гибло бесповоротно в громоподобной рифме. Разделённый разумом или предательством Град находил незримую почву согласия в мерном звуке, пока дерево с камнем учились бессовестным играм людей — лесть, хвастовство, стояние в позе, возня. Природу призвали к ответу от имени Государя. Она созналась, как он того требовал, что у неё нет души. Между её прохладой и его эшафотом умеренность стиля и ироничность улыбки произвели светскость и набожность. Разбогатев, Град стал любезным. Оставаясь барином, безоружный помещик теперь был судьёй его детям и стражем его лесов. В одной из столиц Мирабо со всей своей свитой взялся разоблачать тайны, в галереях ревела толпа. История маршировала под дробь отвлечённой идеи к цели Разумного Града. Ей было легко восхититься, но от неё так же легко было быстро устать. Наполеон был истрачен и брошен. Его бледные жеманные герои нервно пытались искать Непадшего Человека. Пустыни были опасны, моря неспокойны, наряды нелепы. Но они часто меняли своих Беатриче, редко смыкали веки и шли всё дальше под знаменем Слова, по отрицаемым или забытым в гордыне и страхе местам беззаконий в пределах Блестящего Града. Гонимые ненавистными тенями предков, они захватив, распахали ад его первичного бытия. Их молотили химеры, их точила хондра. Иные кончали с собой, бросаясь со Скал Изобилья. Другие терялись в Пьяных морях, у Островов Забытья, затёртые льдами отчаянья в виду Душевного Полюса. Их конец наступал в одиночестве незавершённости. Но запретная, тайная дикая местность вокруг становилась знакомой. Сменив веру на верность, они умерли за Сознательный Град. III Минуя площадь, руины полицейского квартала, отель с заплатками для репортёров, Собор, разрушенный почти необратимо, бараки Чрезвычайного Совета, колючка изгороди раздирает Город. Через равнину, меж двух холмов, меж двух друзей, меж двух селений, она бежит без объяснений и без споров, собой оканчивая путь локомотива — и кухня, юмор, общий вкус и песнопения отменены. И отменён сам Город. Сквозь сны — всё то же, она бежит. И мы летим, споткнувшись, и пароход плывёт без нас, и кто-то плачет, а фиговый листок так мало значит на Маскараде Злых. Улыбка спит на брачном ложе, и из горгониных волос змеится тоже. За этой нитью, с той стороны зеркал наш образ неизменен во сне и наяву. Но что дивиться? Ему не ведом пол и возраст, память, имя, вера. Он может быть сосчитан, применён в любой момент, и тут же упразднён. И это — друг наш? Нет, то надежда. Мы скорбим, она — безмолвна. Ведь для неё в руинах не зачёркнут Город. Она — вся плоть наша, но мы в неё верим. Мы умираем в ней. Нам смерть уже не в пору. Адам в ней ищет свой Грядущий Город. IV Если б не я, то Адама бесповоротно прельстил бы лукавый, он никогда не смог бы сказать «O felix culpa». Это я предложил Прометею украсть, моя немощь стоила жизни Адонису. Я слыхал Орфеево пенье и был не то что бы тронут. Меня не привёл в восторг овечий облик Нарцисса. Я гневался на Психею за то, что та развела огонь. Мне доверял Гектор, насколько было возможно. Послушай меня Эдип, он бы остался в пределах Коринфа. Я не высказывался во время суда над Орестом. Когда Диотима вела свою речь о любви, я уснул. Не я в ответе за чудищ, что искушали Святого Антония. Мне Спаситель сказал Своё Пятое Слово с креста — и оно не раз потом приводило в смущение стоиков. Я был незванным третьим на свиданьях Тристана с Изольдой. Они пытались даже меня отравить. Я следовал за Галаадом по пути к Святому Граалю. Я сдержал ему данную клятву, сам не зная о том. Это я был законным препятствием для брака Елены и Фауста. Мне ведь нетрудно при встрече узнать мертвеца. Гамлет меня раздражал. Дон Кихоту я всё простил за признание, совершённое им в телеге. Я был пропущенным именем в списке Дона Джованни — тем самым, которое он не мог припомнить. Цирюльнику из Севильи я помог во всех его шашнях. Когда Принц Тамино стал мудрым, без приза не остался и я. Я невиновен в грехе Старого Морехода. И, раз за разом я просил капитана Ахава принять свой удел. Что касается Метрополиса — Града, поправшего свои границы, то все его заблуждения мне чужды. Его речи меня не прельщают, статистика не впечатляет. Живущим по эту сторону его зеркал — лишь осуждение, и ни минуты покоя. У моей Голгофы будут толпиться его репортёры, но я всё же воскресну. И я увижу, как он будет судим. |
" ", 2004. | ||