| ||||||||
|
О проекте Правила публикации Об авторском праве Сотрудничество О сайте | Резеда. 2016-2017 * * * Dead Poets Pub на углу Чехова и Жуковского. Маяковский учит французский язык у змеи из каменной чаши. Девушки московской моды и выучки кидают острые копья глаз в официанта. Трава газона у Лавры зелена, как в тёплый рождественский день в Англии. А небо, стены и мостовая помнят лёд другого декабрьского дня — белёсо-серого, холодного и пронзительного. И терпение, закалённое годами тихой мольбы об исполнении чаемого — всё силится растопить этот лёд. А он, как подсвеченная обманным блеском сизая гладь за чугунной оградой — там, на краю поля зрения — холодит даже в полдень. И — сквозь годы, фанфары, причинные связки событий — не тает. * * * Живущие во времени своём — мне трудно оценить ваше уменье без сожаленья оставаться в том, что исчезает каждое мгновенье. Покинув город десять лет назад, я помнил вас, желающими страстно то, чем звенел давно увядший сад, и времени поток, манящий властно. Но дни промчались, как невнятный сон. И мне уж не узнать вас старых-добрых — в сегодняшних. Так дважды за сезон актёру — не войти в единый образ. Где ж время раздобыть, чтобы с собой не расставаясь, плыть его рекой? Оливеру, с любовью и ностальгией I Ты говорил со мной даже тогда, когда мы много дней подряд не видели друг друга. Я слушал тебя в дни сомнений и раздумий. В минуты споров с собой, ты был – мой внутренний собеседник. Твои доводы были самыми вескими. В наших мысленных диалогах ты не давал мне лениться и лгать, предавать себя и надежду. Ты, в то же самое время, бывал милосерднее ко мне, чем я к себе сам. Ты и только ты умел видеть меня лучше, чем я себя сам. Доказывая себе что-то, я доказывал это тебе. Я взбирался на те же горы, шагал теми же мостовыми, читал те же стихи. Я не мог, как ты, воспарить над черно-белой палитрой клавиш, не мог и помыслить твоей аскезы. И сегодня я будто бы продолжаю идти в светлой тени твоего лица, в мягких отзвуках твоего голоса – твоего прекрасного, мелодичного говора, который ты, приглушая и замедляя, приноравливал к моему в наших беседах. С этого своего голоса ты мог, не обинуясь, говорить о Боге, мог и по-английски играть словами, загадочно и темно. Вместе с тобой жизнь давала мне шанс – принимать себя со всеми странностями и нелепостями – с тягой к давно исчезнувшим вещам, с запутанной биографией. Почему мне понадобились два года и твой безнадежный шаг с заснеженных скал, чтобы сказать тебе это? II Смерть и Время царят на Земле... Вл. Соловьев Голубая гора – это только предлог для прогулки по небу весенней порой. Эти бездны разверз юный, алчущий бог. И ракита, и вереск шептали: «Постой!» Было время, когда ты стоял у плеча. Мне его не хватило, чтоб просто спросить – от каких осиянных и дивных начал пролегла твоих помыслов зримая нить в этот каменный склеп, где сейчас мы одни? Где земного ядра гнет непреодолим? И над плахой-помостом в ненастные дни так надрывно поет в черной мантии мим: «Смерть и Время, как прежде, царят на Земле. Я владычества их без борьбы не приму. Голоса тех, кто жил, утопают во мгле. Тихо светят их лики на нашу тюрьму». Новогоднее Думать о тех пустотах, что возникают в миг окончания вещей и событий. Доедать яства с праздничного стола в первое утро нового года. Останавливать взгляд (по образу фотоснимка) на забытых вещах в день, когда из дома уехал сын или друг. Часто бывает так, что единственный способ сказать о любви – это указать на вакуум ее отсутствия. Сон об Америке Что-то всё встает в сонной кутерьме, будто бы не прожит последний бой: заключен в Америке, как в тюрьме, с правом переписки... с самим собой. Много тех, кто помнит, как плыть домой. Мало кто решится свернуть с путей. Ведь в садах любви забытья травой заросли калитки и тропки те. Каждый пойман в круг золотых теней. Ласков свет в избушке, да темен лес. Правдорубы с былью далеких дней с тесаками ходят наперевес. Дух свободы призрачной застит зал. Колотьба в висках давит медный лоб. Ну, вставай, Емеля, промой глаза! С печки до парковки путь недалек... Я по тебе скучаю Лыком и белой ниткой наскоро шит с лица — я по тебе скучаю, сын моего отца. Блеск твоих глаз не светел, в пыльном мелу — щека, и в меловых разводах — лацкан у пиджака. Был и другой мальчишка — так же, как ты, глядел в планы большого мира, в карту насущных дел. В атласах насекомых, гадов больших морских, если встречал знакомых — радостен был и тих. Лишь когда вихрь нездешний край тот врасплох застиг, вмиг почти разлетелись книжек его листки. То же в зрачках мерцанье звёзд с лиловых небес. Но не искрится пламя в тёмном стекле, и без. Ты мне пиши, дружище! Я ж не отвык читать. Клякс на бумаге жёлтой сладостна нищета. Русским или британским — тайным, живым стежком. Или — простым пацанским, крепким белым снежком. Долго я ждал тех писем — с давней моей весны. Шелест листков тетрадных нежен, как твои сны. Всё ж таки я скучаю в доме большом один — в трепетных снимках детства папкин забытый сын. Эскимос Эскимос, построивший дом из снега на льдине, возвращается с затянувшейся рыбной ловли. О каком постоянстве он замахнулся мечтать? Телефонную будку, как алый маяк в океане, омывают тёплые волны воспоминаний. Но трубку снимать бесполезно, в проводах потерян сигнал. И нет уже тех номеров, что ты мог бы набрать. Человек Тучный ельник у станции в сумрачный час в колдовскую укутан вуаль. Я по тропке бреду вдоль заснеженных дач. Я свищу: "...pour forçer mon étoile"... В электрички вбегает прокуренный люд подмосковного города N. Я стою с фонарём. Я в глаза их гляжу, как когда-то глядел Диоген. Человеческий дух — у кострищ и берлог, но к нему здесь примешан иной — он — как птичий, криклив, он — как лисий, остёр, он — несвеж, как шумок за спиной. Я полжизни моей с фонарём пробродил, за опушкой уж брезжит финал. Я прочёл в ожидании множество книг, но почти ничего не узнал. Я зову Человека по роду его, хоть давно на часах — новый век. Пусть займёт постамент, что оставил ему, уходя в долгий путь — Человек. * * * В полях росы идут влюблённые. Их счастье сделает их пленными — как ноты опер, протяжёнными, как мощи в раках — незабвенными. Пройдут дожди и годы юные, и мы оставим их без имени — в решётки вплавив их чугунные, в гирлянды звёзд вплетя незыблемо. Луна над Парижем Я слыхал: Луна над Парижем — "цвета фиалковой грусти". Я не ведал, в чём её жало. Не пытал слепого гонца. В зимний вечер сошлись в трактире коммунар и тихий паломник — слушать пульс бездыханной Истории в приближенье её конца. В лёгком платье — девчушка Клио (а для близких — малышка Clelia). Белозубый мавр её клеил. Вот, на стенде — её портрет. Хмурый Хем и затейник Пабло не давали здесь ходу падлам. А в наш век — всё гладко и плавно. Мы узнаем о том из газет. Азбука Сказавшему "А", сказавшему "Б" — депеша пришла по бумажной трубе. В конце её брезжил неясный рассвет, и вился в тоннеле нетающий след. Омега и Альфа смешались во сне, свинцовые знаки плясали в огне, и кипы страниц тёмной книги Судьбы рвались на ветру под раскаты трубы. Сказавшему "Еръ", сказавшему "Ять" — всю речь до конца не пришлось досказать — фиакр подогнали под мелким дождём, и в путь их послали мерцающим днём. Назвавшему Эн, Назвавшему Эль — сороки из лож предрекали дуэль. Но был неотчётлив полуденный свет, и всё как-то тихо сходило на нет. Сказавшему "Зет", сказавшему "Я" — конь в сером пальто навязался в друзья. Он вышел с ним вместе на снежный простор, и выстрел прервал их прямой разговор. Дружба Там, где хрипел хмельной певец, воздвигнут был пивной ларец. Кто к ларчику прильнул плечом — янтарным орошён ключом. Один мой друг был юн и мил — он ларчик в шутку приоткрыл, и, враз потоком унесён, сто крат бессильно шепчет "Всё!" Другой блюдёт слова молитв, как воин — стяги древних битв. Но в них для друга уж давно ни слова не припасено. Был третий лучше первых двух — горящий ярко чистый дух. Он в ранний час весенним днём шагнул в бездонный водоём. На Нуворишское шоссе четвёртый съехал, как и все. Слыхал — там обретут жильё, кто на усы сансару льёт. ...В погожий день кипит бульвар, как крепкий липовый отвар. Он манит дружбой и игрой. Но я один бреду домой. Резеда Белым да бельём весь порос здесь в грозовых разводах закат. А у ног рассыпана россыпь. Память, не гони самокат! Запрягали вроде не долго, да маховик успел заржаветь. А в лучах зари низом плещется Волга, вкрадчивая, как моя смерть. Шли мы вдоль таёжного бора, да в том бору нашли тайный ход. Девица-краса там всё ждёт у забора, у дубовых крепких ворот. Веки у неё голубые, да в зрачках — ордынская степь. Преломляясь в них, обертоны любые тают, будто тень на холсте. А её зовут Резеда, Резеда. До её избы — три версты, три версты. А в её саду голубая звезда светит тем, кто сжёг все мосты. "Здравствуй," — говорю я ей, — "здравствуй! Ты ведь знала, что я приду? Так за руку бери, напутствуй и властвуй, но не отпирай тот сундук!" А она — всё, глядь — на приборы. Проглядела пламень и дым. И если я уйду, то останусь свободным. Да только не уйти молодым. А я смахну всю мелочь с доски! А я шагну с тяжёлой руки. Свистуны молчат, да барышни кричат, да стерегут улов рыбаки. Так мы с ней живём уж три года. Вьётся над избой гордый стяг. В сумерки в окно зло смеётся погода, да скулит в трубу, как дитя. А её зовут Резеда, Резеда. До её избы — три версты, три версты. А в её саду красная звезда догорает до темноты. |
" ", 2004. | ||